обновлено: 14:37, 06 декабря 2024
Общество
«И совсем она не колючая, эта проволока…». О судьбе пяти поколений сибиряков
Мой род насчитывает пять поколений «сидельцев». Так уж сложилось… Началось все со времен Николая I, в 1850 году, когда один из моих далеких предков был направлен на поселение в Тобольск (за что, смею пошутить, весьма признателен самодержцу Николаю Александровичу). Иначе много бы в моей судьбе сложилось иначе. Кстати говоря, предок мой оказался в одном этапе с Фёдором Михайловичем Достоевским, но в Тобольске пути их круто разошлись.
Время для чтения ~ 21 минута
И женился тот ссыльный-поселенец на дочери такого же ссыльного. И нарожали они семь или восемь детей. Таких же непокорных и свободолюбивых, а потому стоит ли удивляться, что черта эта передалась их детям, а по большому счету — всему нашему роду.
В разное время, как по заказу, подвергались арестам, а то и заключению все остальные мои предки, включая отца и деда. Но, что интересно, сам я никогда не ощущал на себе клейма ссыльных пращуров, может, потому что едва ли не половина моих земляков-ровесников пережила примерно то же самое.
Уже потом, став чуточку мудрее, принялся размышлять и взвешивать: столь ли велики были на самом деле грехи моих предков и могла ли их судьба сложиться иначе? Наверное, могла бы, будь они не столь своевольны и независимы. Да еще если бы законы моей отчизны были не столь суровы, когда за малейший проступок, ослушание начальства ты мог оказаться на скамье подсудимых. Так или иначе, но дед и отец были реабилитированы, однако годы, проведенные в заключении, наложили на них свой не проходящий со временем отпечаток. Передался ли мне их настрой к власти и ее верховным правителям — несомненно. Иначе и быть не могло.
Измеряя мир шагами
Родословные корешки моего деда крепко зацепились за древние вятские веси и, хотя родители покинули родную Кукарку задолго до его рождения, земля та давала знать о себе и за тысячу верст от места всхода семени с нее увезенного.
А отлична та земля тем, что каждый вятский мужик с топором обходится гораздо сноровистей, чем, скажем, с ложкой. Да та же вятская игрушка, она едва ли не всему свету известна. Что тут еще скажешь? И потому работники вятские хаживали пешим ходом на заработки по всей необъятной матушке Руси, оставляя свои затеси едва ли не в каждом сельце, куда их судьба забрасывала. Бывало, что и до сибирских острогов, и до ямальских стойбищ добирались.
Вот и дед мой оказался в самую разбитную пору Гражданской войны в Забайкалье, где сумел-таки окончить горное училище и обзавестись дипломом горного инженера, а в придачу — спеца по землеустроительным и топографическим работам. Тоже строил, только уже вычерчивая разные земельные чертежи и планы. И зашагал он широко с геодезической рейкой на одном плече — и теодолитом на другом. Сперва по Уралу, потом по Сибири, а там и на седом Ямале оказался уже женатым, при детях и без постоянного угла. Один год в один район направят, а как все работы проведет — еще дальше: Салехард, Надым, Тарко-Сале, Яр-Сале. И так пока до самого берега Карского моря не дошагал, а дальше уже пешему человеку хода нет…
Может, потому в жуткую пору репрессивного беспредела и миновала его лихая судьба, заканчивающаяся обычно коротким штампом в личном деле: «без права переписки». Вроде бы пронесло. А там уже и вторая за век война с германцем грянула — Великая Отечественная. Угодил он на «трудовой фронт», или как еще тогда говорили — в «трудармию». Где-то под самым Питером шанцевым инструментом орудовал. Обычно в такие части брали репатриированных немцев с Поволжья или иных политически неблагонадежных. Как он туда угодил? Может, стойкая беспартийная принадлежность, а то и вольные высказывания, сообщенные «куда следует» верноподданным соседом или сослуживцем, сыграли свою роль. Судить не берусь…
Не удалось мне и у самого деда спросить, в чем именно он ненадежным показался советской власти, да вряд ли он мне, мальцу, сумел бы это толком объяснить. Но солдатский рядовой паек семье платили, значит, какая-никакая, а вера к нему была. На том и держались. Без пайка совсем худо пришлось бы моему подростку-отцу и его малолетнему брату, оставленным на попечении их матери — моей будущей бабушке-учительнице. Так и дождались они Дня Победы без особой надежды остаться в живых.
В те времена далёкие…
На второй год фронтовой жизни признали у деда неизлечимую болезнь и комиссовали подчистую. В теплушке до Тюмени почти месяц везли, а оттуда дошагал он без сна и остановок до Тобольска, где обосновалась его семья. Видать, вятский корень и землемерская закалка не подвели, в очередной раз выручили рядового бойца.
Дошел до дома — и прямиком на операционный стол. Залатали, зашили, определили на службу в местный отдел земельного устройства. И опять все с той же мерной рейкой по полям и перелескам — но уже не по ямальским, а Тобольского плоскогорья. Зато теперь хоть надолго от родной семьи и домашнего крова не отрывался.
Так, глядишь, и доработал бы он до пенсии, если б кто-то из сослуживцев не позавидовал его неуемности и отчаянному труду даже во время заслуженного отдыха. Оказывается, во время отпуска всем, кто на государственной службе состоял, полагалось дома сидеть или чем иным заниматься, но только не работой. А дед мой еще и других, кто помоложе, подбивал к неурочному труду, чтоб лишнюю прибавку к жалованию получить.
Когда их «подпольную организацию» разоблачили, то кто-то из шибко сердобольных показал, что дед как-то по доброте душевной разрешил вдове их умершего ветерана-работника подводу дров увести из поленницы, предназначенной для печей госучреждения. Кому какое дело, что малые дети вдовы той могли преспокойно от сибирского холода померзнуть. Кража госимущества! Вредительство!
Прокурор за такое самоуправство запросил срок аж в двенадцать лет! Адвокат напирал на безупречную службу и на дедову инвалидность, как я потом из судебного дела узнал, в архиве мной обнаруженного. Помогло, но не очень. Удалось лишь четвертинку срока отщипнуть.
Назначенное судом наказание оказалось весьма весомым — восемь годков лагерей. Может, и то сказалось, что отец мой, дедов сын, в то время тоже срок отбывал. Будучи капитаном, изловил он у себя на пароходе вора и не сдал его властям, а несколько иным способом объяснил тому, что воровать нехорошо.
Тот оказался человеком опытным и заявил «куда следует». Когда судно вернулось из рейса, на тобольском причале его уже ждали люди в форме. Отцу припаяли два года за самоуправство и недоносительство. По известной статье. А ему шел всего-то двадцать третий годок.
На обратной стороне этой фотографии написано: «Дом полярной станции, или «Западное государство», как говорили «некоторые», где соединились люди разных характеров в довольно дружный коллектив, что не поддается на съедение. Вспоминайте дни, проведенные здесь, и помните, что будете всегда желанным гостем».
Из Сибири в Сибирь
Однако вернусь к рассказу о деде. Хоть и мал я тогда был, но помню, как пришли за ним двое служивых при винтовках, а он в это время за домом сидел. Ждал, видать. Конвойные мужики в дверь стук-стук. Бабушка на порог вышла и говорит тем, с ружьями на плечах: «Мужа дома нет, приходите позже». Хотела, значит, оттянуть минуту расставания. А я, несмышленыш, как раз во дворе играл, решил всезнайство свое показать и ляпнул: «Бабушка, ты, наверное, не знаешь, дедушка на лавочке за домом сидит…» Куда тут деваться, забрали деда, увели.
Ни слова тогда бабушка мне не сказала за ту правду мою. Но вот я-то ее до конца жизни помнить буду. На то она и правда, что с какого бока ни глянешь, а все разная; двух одинаковых правд мне видеть еще не приходилось. Потому иной раз и не знаешь: промолчать или рассказать все как есть.
Не могу назвать точно год той очередной семейной трагедии, да и что он даст? Они в ту пору все одного цвета были — серые, один на другой похожие, ни один праздник их краше не делал. Но вот после смерти «вождя» народ вроде бы как оживился, смелее говорить начали, без прежней опаски, но все одно с оглядкой. Появилось новенькое словечко — «амнистия».
Видно, бабушка об эту пору и написала письмо, да не кому-нибудь, а прямиком самому Климу Ворошилову. И ведь помогло! Пришла телеграмма с багровыми литерными буквами по всему тексту, с левого нижнего угла на верхний правый: ПРАВИТЕЛЬСТВЕННАЯ. Не в каждую семью, где такое же горе жило-обитало, почтальон принес с трепетом в руках такую грамотку, почитай, что царскую.
Но это еще не праздник, дед все одно в лагере на казенных харчах свой срок отсиживает. Ждать, пока там власти во всем разберутся, бабушка не стала. Не смогла. Характера она была отчаянного и, если что решила, делала сразу и мигом. И в день собралась в поездку. И меня с собой прихватила. А было мне тогда или пять, или шесть лет. Надеялась, власти к ребенку отнесутся с большим вниманием, нежели к ней, жене обычного заключенного. Сколько их тогда возле лагерных ворот через заборные щели смотрело внутрь сталинских казематов! Не счесть.
Ползком под вагонами
Три дня мы плыли до Тюмени на пароходе. Потом паровозом, половину пути на крыше вагона. Внутри мест не было. Вся страна словно с катушек сорвалась и поехала, покатила кто куда. Добрались до Екатеринбурга.
И, хотя великолепно знаю, как он в ту пору назывался, но лишний раз повторять фамилию того, кто раскатал Русь по бревнышкам, обратил в пепел, не хочу и не стану. Но самое кошмарное началось на привокзальных путях, где составы стояли без всякой нумерации многослойной гусеницей и отправлялись по третьему свистку без всяких объявлений по громкоговорителю, которых или совсем не было, или они, как водится, просто не работали. Наш поезд стоял на семнадцатом пути, и подступиться к нему не было никакой возможности, потому как-то один, то другой состав приходил в движение, и нужно было пережидать, пока вся вереница вагонов утомительно медленно прогрохочет перед тобой.
Шустрый народ мигом приноровился к этой несусветной путанице и полез напрямик под вагонами, таща за собой узлы, чемоданы, маленьких детей, рискуя попасть под колеса начавшего двигаться состава. Бабушка последовала их примеру и потащила меня за собой. Иногда по несколько минут пережидали, когда пройдет соседний поезд, надеясь, что наш не тронется. Тут мне, наверное, впервые в жизни стало по-настоящему страшно. Но молчал. Даже закричи я тогда в голос, кто б услышал? Чем бы помог? Бабушку напугал бы, только и всего. Потому на четвереньках, а иногда и ползком пробирались чуть не час через всю эту железнодорожную катавасию, пока не оказались возле наших теплушек, сцепленных вместе четырех вагонов.
На полу солома, пассажиров всего несколько человек, и все бабы с узлами и баулами. Молчаливые и неразговорчивые. Ехали недолго, всего одну ночь, а к обеду уже оказались на небольшой станции, где нас встретил военный патруль и указал, куда идти в сторону лагерных ворот. Я глянул на бабушку: все лицо в копоти, хоть и протирала его несколько раз платком. А половина волос почему-то вдруг стала белой. Думал, отмоются волосы, тоже испачкались, но те седые прядки так и остались у ней воспоминанием о поездке на свидание к мужу.
Детство, зона, обыск
Сам лагерь находился в горах, меж двух сопок, и всего четыре-пять бараков-полуземлянок для зеков, наверняка числом не более двух сотен. При входе у лагерных ворот меня впервые в жизни обыскали. Полушутя хлопнули рукой по груди, по животу и чуть выше колен спереди, а потом проделали то же самое, заставив повернуться спиной к охраннику. Велели ждать возвращения отряда с работы в какой-то избушке и по территории не ходить.
Прошел час или два, и со стороны леса послышалось непонятное побрякивание. Выглянул в окно и увидел вереницу одинаково одетых людей, что медленно, по трое в ряд шли к наполовину открытым воротам. Бабушка не успела схватить меня за руку, и я выскочил из избушки, побежал туда, к серой людской массе, надеясь, что сейчас меня подхватит на руки дед. Но лагерная овчарка так злобно тявкнула на меня, что на какое-то время я потерял речь и потом еще долго с трудом выговаривал буквы. Следом подбежала бабушка, поймала меня за руку, прижала к забору, велела стоять и не шевелиться.
Деда я узнал исключительно по улыбке: до того он был худой и какой-то весь почерневший, обугленный, но его голубые глаза смеялись, и он незаметно от охраны кивал мне. И здесь каждого заключенного несколько охранников так же, как и меня, троекратно охлопывали, но только двумя руками. Делали они это так неуловимо ловко и быстро, будто сбивали невидимую грязь и пыль с арестантских телогреек, и те делали шаг вперед. Меня буквально заворожило и это зрелище отлаженной работы рук одних и снисходительный взгляд сверху вниз других, обыскиваемых. Было во всем этом что-то магическое, театральное, когда один человек заботливо ощупывает другого.
Терпи, коль мужик!
Деду подойти к нам сразу не разрешили. Встретились в столовой, где меня почему-то привлек здоровенный повар в большом белом колпаке на голове и с огромной поварешкой в здоровущих волосатых руках. Я, надо полагать, тоже ему понравился, потому как он широко мне улыбался, да и потом, пока мы ели, постоянно подмигивал. Заметили это и другие заключенные и что-то шепнули деду, он зло отмахнулся, а мне строго велел смотреть в другую сторону и от него потом никуда не отходить. Мне же повар показался вполне безобидным и даже настроенным дружелюбно, о чем и попробовал сказать деду. В ответ на что он ответил, что глупые доверчивые мальчики могут легко попасть в поварской котел и никто их никогда уже не найдет.
Потом нам всем троим разрешили прогуляться вдоль лагерного забора, в изобилии увитого колючей проволокой. Я осторожно тронул ее пальцем и от боли отдернул руку. До того шипы у нее были острые. А дед покровительственно посоветовал: «Ты варежку на руку надень или набрось чего сверху, тогда она колоться и не будет… Или уж терпи, коль мужик…»
Я не понял тогда этот его совет, но потом, через много лет, воспроизводя раз за разом в памяти эту его фразу, догадался: любая колючка страшна, если будешь хватать ее голой рукой, с маху. Но уж если попал за колючую проволоку, не хнычь и вида, что тебе больно, не показывай. Боль — вещь временная. Надо лишь сперва перетерпеть, а придет срок, и свыкнешься с любой болью, привыкнешь, словно и нет ее вовсе.
А дед той же осенью вернулся домой и первым делом ободрал колючую проволоку на заборе, которую зачем-то прилепил туда наш сосед, наверное, чтоб разделить наши участки. Сосед, видевший это самоуправство, ни слова не сказал. Тем более, как узнал много позже, он тоже ставил свою подпись под письмом тех «сознательных товарищей», обвинивших деда во внеурочном приработке. Колючая проволока — не самое страшное испытание в жизни, главное, чтоб она внутри тебя не проросла, отделив от всего остального мира острыми шипами…
Текст: Вячеслав Софронов, профессор, доктор исторических наук, член Союза писателей РФ
Журнал «Северяне», № 4, 2024 г.